Бим-Бад Борис Михайлович

Официальный сайт

Много многознаек не имеют разума. Надо стремиться не к многознанию, а к многомыслию.

Демокрит

Петровский Артур В. Факультет непризнанных гениев

Автор: А. В. Петровский

Факультет непризнанных гениев

А. В. Петровский

Мне повезло. Последние три курса я завершал в Московском городском педагогическом институте. Литературный факультет, который я окончил, блистал именами светил филологии. Курс по Достоевскому читал Леонид Петрович Гроссман, автор книги "Бархатный диктатор". Высокий, с какой-то львиной осанкой, представитель движения дендизма начала 20-х годов, он не изменял своим привычкам и моде тех давних лет. Носил немыслимо узкие брюки, фетровые гамаши над лакированными штиблетами, замысловатый жилет, пиджак с покатыми плечами. Он ловко управлялся с тяжелой с серебряным набалдашником тростью. Рядом с ним невзрачный седенький старичок — профессор Николай Николаевич Гусев, в прошлом секретарь Льва Толстого. Удивительно добродушный, он не сопротивлялся злу насилием, и посему студентки вовсю шпаргалили на экзаменах и с его разрешения говорили ему "дедушка". Профессор Сергей Михайлович Бонди читал лекции по пушкинской тематике. Боготворивший Пушкина, он читал на лекциях самые фривольные места из "Гавриилиады", не замечая, как краснеют студентки, которые в те идиллические времена были неискушенны в эротической литературе. Вспоминаю, что величайшим лириком в русской поэзии после Пушкина он считал Сергея Есенина, что при официальной тогдашней трактовке Есенина как преимущественно "кабацкого поэта" звучало достаточно смело. О каждом из наших профессоров можно рассказать много интересного. Ограничусь прямым перечнем имен, который тогда вызывал зависть у филфака МГУ: А.Б. Шапиро, Р.И. Аванесов, Г.О. Винокур, В.И. Сидоров, В.Г. Орлова, М.Б. Эйхенгольц, Г.А. Гуковский, А.И. Ревякин, А.А. Исбах, Е.Б. Тагер, Б.В. Томашевский. Нет, всех не перечислишь.
Но, пожалуй, самой колоритной фигурой на факультете был Александр Александрович Реформатский. Он тогда казался нам стариком. Как сейчас я понимаю, было ему не более сорока пяти лет. Его рыжая, как говорят "кляузная", бороденка, железные очки и чуть сгорбленная фигура наводили страх на студенток. Теперь знаю, что он один из наиболее ярких представителей российского языковедения. Но тогда он был известен лишь как автор популярного учебника и славился как лучший лектор. Главное же — как невероятно ехидный и острый на язык насмешник. Его оценки особенностей внешности и интеллекта студентов и преподавателей передавались из уст в уста и разили наповал. Помнится, глядя вслед уходящей от экзаменационного стола длинноногой, но умом не блиставшей студентке, он сказал вполголоса, но достаточно громко: "Все поганки на тонких ножках". Как было не трепетать перед ним!
Я был у Александра Александровича на хорошем счету. Дело в том, что мне удалось успешно, на "отлично" сдать экзамен по первой части читаемого им курса. Второй экзамен предстоял в июне. А я, как назло, перед ним закрутился. Как бы это сказать помягче... Ну скажу так — по молодым и явно далеким от учебы сугубо личным делам.
Второй экзамен я поехал сдавать, пытаясь постичь лингвистические премудрости путем чтения чужих конспектов в трамвае. Буду откровенен, тройку, первую и последнюю в моей зачетной книжке, Реформатский, посмеиваясь в бороденку, мне явно натянул.
Вот с этого времени начались мои муки. Я защитил кандидатскую диссертацию. Общие знакомые рассказали об этом Александру Александровичу.
- Вот интересно, троечник стал кандидатом наук! Ну и времена! Прошли годы — я стал доктором психологических наук.
- Доктор и даже профессор? Если бы видели, как он плавал у меня на экзамене!
Избрали меня сначала членкором, потом академиком. Та же реакция ("Сидел на экзамене красный как рак", "как он у меня тогда потел" и т. д.).
Надо заметить, что я не видел Реформатского со дня выпускного вечера в 1947-м, хотя жил он неподалеку от меня. И вот однажды, через тридцать лет после того выпускного бала, я увидел на платформе станции метро "Аэропорт" знакомую, но еще больше сгорбленную фигуру. Он! Несомненно, он! Ни на минуту не задумавшись, я петушком забежал перед ним. Потупившись, сказал:
- Александр Александрович! Когда можно прийти к вам пересдать вторую часть по курсу языкознания? Не было даже паузы, реакция была мгновенной:
- Ну кто такие пустяки вспоминает, Артур Владимирович! И опять знакомая ухмылка в уже совсем поседевшую бородку.
Встреча наша была незадолго до его кончины. Но общие знакомые успели мне рассказать, что старый профессор остался доволен:
- Он подходил ко мне, просил, чтобы я у него экзамен принял...
Одним словом, простил меня Александр Александрович Реформатский. С опозданием на треть столетия, но простил...
Иметь таких профессоров и не чувствовать себя чем-то большим, чем студент скромного литературного факультета Мосгорпед-института, было каждому из нас просто непосильно. Скоропостижная смерть от внезапно нахлынувшей скромности ни разу нам не грозила. Боюсь, что мы все-таки плохо знали русскую литературу, хотя и учились на факультете, который предполагал, что мы ею овладеваем в должной степени успешно. Между тем, неплохо было бы заглянуть в ее историю и понять, что самооценка писателей и тот балл, который они себе выставляли лично, зачастую не имел ничего общего с тем, что было записано в "книге судеб" российской словесности.
Если собрать и воспроизвести то, как характеризуют свое творчество сами великие мастера пера, то зачастую просто берет оторопь.
Правда, не без исключений. Как не вспомнить строчки того, кто претендовал на звание "Короля поэтов": "Я гений Игорь Северянин, своей победой упоен, я повсеградно оэкранен, я повсесердно утвержден". Но, повторяю, это всего лишь исключение. А быть может просто эпатаж, с которым нам еще придется столкнуться немного позднее.
Позволю себе вернуться к фактам общеизвестным. Лев Николаевич Толстой, как сообщают его биографы, весьма неодобрительно относился к таким великим произведениям как "Война и мир" и "Анна Каренина", и, по-видимому, считал, что если бы он написал еще один букварь или книжку для деревенских ребят, российская культура была бы удовлетворена в большей степени, нежели знакомством с произведениями, которые он считал сомнительными по своей ценности, а то и просто плохими.
Однако уникальный пример критического отношения к собственному творчеству продемонстрировал Антон Павлович Чехов. Хотя я и не отношу себя к числу литературоведов, которые считают более ценными комментарии к Шекспиру, нежели сами произведения великого драматурга, однако, чтение комментариев всегда казалось мне неинтересным, особенно это относилось к полному собранию сочинений Чехова. Когда я прочитал книгу Корнея Чуковского, где анализируются именно комментарии к произведениям Чехова, все стало ясно. Кроме одного — мотивов этого самоосуждения. Однако позволю себе процитировать Чуковского: "Рухлядь", "дребедень", "ерундишка", "жеваная мочалка", "канифоль с уксусом", "увесистая белиберда". Даже изумительная "Степь", этот — после Гоголя — единственный в мировой литературе лирический гимн бескрайним просторам России, и та названа у него "пустячком", а о ранних произведениях Чехова, о таких, как "Злоумышленник", "Ночь перед судом", "Скорая помощь", "Произведение искусства", которые нынче вошли в литературный обиход всего мира, объявлено тем же презрительным тоном, что это рассказы "плохие и пошлые...".
Такова была самооценка великих писателей. Еще раз повторю: что-то не припоминаю ничего подобного в нашей студенческой среде.
Я хотел стать писателем... В этом желании был не одинок. Десятка полтора парней с недавним военным прошлым, которые пришли на преимущественно девичий литфак городского пединститута, вероятно, в этом отношении от меня не отличались. Только что кончились бои. Все были переполнены виденным, ребята побывали в Европе, которая до этого времени казалась недоступнее Луны. "Будь здорова, красавица Польша! Ты опять Посполитая Речь! Не пылают пожарища больше, да и нечего, кажется, жечь..." — читал нам свои стихи покалеченный войной однокурсник. Впечатления переполняли нас, просили вылиться на бумагу. Тем более поблизости были заманчивые образцы.
Недалеко от Гранатного переулка, где находилось главное здание нашего педвуза, располагался Литературный институт ССП. Обедали мы в одной и той же студенческой столовой близ Пушкинской площади.
Вспоминаю, окончив обед, встал и вышел из-за стола мой "визави". Студент пединститута, сидевший рядом со мной, тихо спросил: "Знаешь, кто этот парень? — не дожидаясь ответа, добавил: — Это Немка Мандель". И после паузы: "Он — гений!".
Я посмотрел вслед гению, который с кем-то задержался в дверях, — плоское, как будто смазанное маслом лицо, какая-то не то кацавейка, не то капотка. Ничего вдохновенного я в нем не заметил. Теперь я понимаю, что у моего собеседника были для такой оценки Наума Коржавина (Манделя) веские основания.
В столовой я встречался и с другими восходящими звездами заманчивого писательского мира. Было немного досадно, что им открыта прямая дорога в литературу.
Однако это не было завистью — мои товарищи были достаточно самоуверенны, чтобы не сомневаться в своем конечном успехе. В ожидании этой счастливой поры пока самоутверждались на факультетском уровне. Буквально любое событие становилось поводом для литературных упражнений—эпиграмм, пародирования, розыгрышей, иногда, кстати, небезобидных.
Как-то раз очередной жертвой стал мой приятель Морис Ваксмахер (в последующие годы литературовед и переводчик французских и бельгийских писателей). Мы, что называется, "всем колхозом" сочинили бесхитростно-детское стихотворение и послали его в "Пионерскую правду" за подписью Мурик Ваксмахер. Там, ничтоже сумняшеся, стишок напечатали и безвинный "автор" был долго предметом подтрунивания и шуток.
Надо отдать должное Морису — он смеялся вместе с нами. Бывало и по-другому. Я позволил себе написать эпиграмму на сокурсника: "Александр Пеликанов. Биография — роман! Среди наших графоманов — Самый главный графоман".
Саша обиделся. Причем если верить злым языкам, главным образом за то, что автор этих строк будто бы намекал на его принадлежность к графскому сословию...
Во второй половине дня в нашем помещении занимались студенты-вечерники. Помню, как-то утром, придя на занятия, я увидел около стенгазеты "Голос Вечерника" хохочущую толпу. Протолкавшись к предмету всеобщего внимания, я понял, в чем дело.
В стенгазете было напечатано поэтическое произведение студента Я. Заборова. Воспроизведу его:

Остря коньки, вздевая лыжи, И, пожирая километры,
Влезая в теплые штаны, Студент, а завтра педагог,
Я в них веселием забрызжу, Готов я спорить с бурей, ветром,
Как молодежь моей страны. Где б враг меня ни подстерег.

Боже, что тут началось! Вся стенгазета оказалась обрамлена листочками, эпиграммами и пародиями. Одни "защищали" стихотворца: "Не удостоит он ответом... Какое наводненье слов! Что вы хотите от поэта? Чтоб был на лыжах без штанов?". Другие "восхваляли":
"Останется в веках фамилия Заборова — прославлены штаны его, как пифагоровы" (каюсь, мои вирши).
Только подумать! Тяжелые, полуголодные послевоенные годы, гнетущая политическая атмосфера, постоянные разоблачительные кампании — то "критиков-антипатриотов" шельмуют, то генетиков, то "антипавловцев", то последователей академика Марра, то Зощенко и Ахматову смешивают с грязью! Аресты, расстрелы — "ленинградское дело", убийство Михоэлса, борьба с "безродными космополитами"... И никуда от этого нельзя было деться. Между тем молодость брала свое, юмор не иссякал, смех заглушал страх.
Помню, как у одного из нас в 47-м году возникла "умная" мысль. Пусть студенты разных факультетов образуют неформальный "семинар" и поделятся с коллегами знаниями, которые тем недоступны. Прекрасная идея! Собрались как-то у Мориса Ваксмахера, чтобы обсудить этот проект. Не передать, как волновалась его мать, как она пыталась повернуть это обсуждение так, чтобы оно выглядело дружеской студенческой пирушкой, а не опасным сговором. Она была старше и умнее, и понимала, что за столом, наверняка, сидит "сексот" и не один. Чудом эта затея нам благополучно сошла. Впрочем, семинар так и не состоялся...
Как это очевидно, ни стихи в стенгазете, ни публикации в многотиражке, ни записочки с эпиграммами не могли удовлетворить авторские амбиции литфаковцев. Всех одолевала "благородная страсть печататься". Не обошла она и меня.
Вдвоем с моим другом Яшей Пруписом мы сочинили детектив со всеми полагающимися атрибутами этого вечно популярного жанра. Здесь было убийство, совершенное весьма замысловатым способом, и, разумеется, шпион и таинственное исчезновение героя. Все, как положено. Назвали повесть "Синий дьявол" (см. рисунок) и понесли в редакцию газеты "Красный воин", трепеща от страха, что прогонят. Ответственным редактором газеты был полковник Валерий Алексеевич Косолапое. В дальнейшем его назначили вместо Твардовского главным редактором "Нового мира" и поэтому историки литературы к нему, вероятно, добрых чувств не испытывают. Что до меня, то я вспоминаю его с симпатией. Он не только согласился напечатать наше сочинение, но даже сказал секретарю, чтобы договор был напечатан на роскошной бумаге. Остался недоволен прилетом "синего дьявола" лишь заведующий литотделом газеты Анатолий Зеленяк. Печатаясь из номера в номер, мы "съедали" скудную долю гонорара, который был "положен" литотделу. Он безжалостно резал, сокрушал наш текст, стремясь выкроить газетную площадь для своих стихов. Мы ему отомстили как школьники.

—— ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ ——

Краткое содержание предыдущего: Ночью с аэродрома около города Картова поднимается самолет без экипажа. Сержант Лисовский встречается в лесу с человеком в маске. Неизвестный требует, чтобы сержант сообщил ему место расположения координирующей радиостанции "Синего дьявола". Сержант сначала отказывается, но, испугавшись угрозы неизвестного, что-то говорит ему на ухо. Их разговор подслушивает человек, спрятавшийся под обрывом. В парикмахерской военного городка бреются трое: Лисовский, боец Бурденюк и ефрейтор Морозов. Выйдя на улицу, Морозов прощается с Лисовским, причем его кольцо слегка царапает ладонь сержанта… Лисовский приходит в кабинет следователя Снегирева и, не успев ничего сказать, умирает… Выяснено, что Лисовский отравлен.
Как-то Яша позвонил ему и, изменив голос, быстро сказал: "Кудреватые митрейки, мудреватые кудрейки, кто вас, к черту, разберет!" и поскорее бросил трубку. Поясняю эту цитату из стихотворения Маяковского. Литературный псевдоним у Зеленяка в те прежние годы был Кудрейко. Именно о нем и о другом поэте (Митрейкине) столь неуважительно написал Маяковский.
Повесть была напечатана. На первый литературный гонорар я купил на "толкучке" почти новый костюм, непризнанные пока "гении литфака" поздравляли и удивлялись нашей прыти. Вполне понятно, что мы немедленно написали новую повесть с не менее закрученным сюжетом и отнесли ее в журнал "Красноармеец". Наше творчество оценили благосклонно, обещали напечатать. Дорога на вершины Парнаса уже, казалось, была нами проторена. Однако мечтам не суждено было сбыться. "Историческое" постановление ЦК партии о журналах "Звезда" и "Ленинград", заклеймившее М. Зощенко и А. Ахматову, как это ни странно, оказалось фатальным для двух возомнивших о себе студентов. Последовало указание изъять из журналов "безыдейные произведения". Необходимо было отчитываться в успешной чистке редакционных портфелей. Нам сообщили, что наша рукопись как "безыдейная" удаляется из числа готовящихся к публикации. До сих пор не знаю, почему другие детективные опусы оказались более идейными. Скорее всего, дело было в статистической отчетности — надо было докладывать "наверх" о количестве рукописей, отнесенных к разряду запрещенных.
Мы сделали еще одну попытку проскользнуть в заманчивый писательский мир. Повезло — нас пригласил в гости, к себе в Лаврушенский переулок, Валентин Катаев. Собственно, приглашение было связано с заказом газеты написать о нем очерк. Вскоре этот очерк появился на страницах газеты "На боевом посту" под названием "Я сын трудового народа". Было бы место в этой книге, его стоило бы перепечатать, поскольку там было многое такое, о чем понятия не имел "широкий читатель" как тогда, так и сейчас. Но гораздо интереснее было то, что в газету не попало, да и попасть не могло: мы, вероятно, одними из первых услышали рассказ о том, как Валентин Катаев инициировал написание романа "Двенадцать стульев". Многое узнали: и то, что общий замысел поисков драгоценностей, зашитых в. стуле, принадлежал Катаеву, но появление "милого жулика" Остапа Бендера им не было предусмотрено; что, как считает наш собеседник, прототипом "великого комбинатора" был брат одесского поэта Фиолетова, остроумный молодой человек авантюристического склада характера; что в соавторстве романа наряду с Ильфом и Петровым был не только Валентин Катаев, впрочем, от этой чести великодушно отказавшийся, но и некто четвертый — кто, хозяин дома нам не сказал, но, как я потом выяснил, это был, очевидно, Юрий Олеша. Фраза Паниковского, одного из персонажей "Золотого теленка", который распределял на троих — Бендеру, Балаганову и себе — украденные у подпольного миллионера деньги: "Какой может быть Козлевич, когда делят деньги", отдаленно напоминает пояснение причин исчезновения идеи о четвертом виртуальном соавторе "Двенадцати стульев". Кстати, в те времена, когда мы были визитерами у знаменитого писателя, о романах Ильфа и Петрова лучше было вообще не вспоминать. Они не проходили по категории "антисоветские произведения", но и в, рамки "социалистического реализма" никак не вписывались. Дипломная работа одного из студентов филфака МГУ, посвященная творчеству великих сатириков, окончилась скандалом и чуть ли не отчислением из университета.
Однако разговор с Катаевым шел не только на литературные темы. Так, он рассказал, как на фронте подружился с летчиком, летавшем на истребителе. Выпили они однажды больше, чем следует Можно сказать, "перепили", что, как поясняют "специалисты", означает: выпили больше, чем могли, но меньше, чем хотели. Старший лейтенант, оставив на полу землянки пустые бутылки и стаканы, повел Катаева к своему истребителю, помог забраться в кабину стрелка-радиста, дал в руки турель пулемета и сказал:
- Сейчас поднимемся в воздух, увидишь какой-нибудь самолет — стреляй!
- А если это наши?
- Стреляй, говорю, все равно не попадешь!
Когда мы собрались уходить, получив необходимый материал для очерка о писателе, хозяин, задержав нас в передней и хитро улыбнувшись, спросил:
- Хотите, я дам вам сюжет, как когда-то Илье и Жене — напишете повесть.
Мы "дали маху", растерялись, и предложение повисло в воздухе.
Так завершилась моя "литературная карьера". Я решительно свернул на иные пути, обратившись к психологии, которой профессионально занимаюсь по сей день. Может, оно было к лучшему.
Не могу не заметить, что все-таки стали писателями многие из тех, о кем я учился, сотрудничал в многотиражке, занимался в кружках: Морис Ваксмахер, Александр Говоров, Александр Аронов, Александр Иванов (известный мастер пародии), Юрий Айхенвальд, о котором я обещал рассказать.

Гамлет-37

Юрий Айхенвальд был арестован, если я не ошибаюсь, в 1950 или 1951 году. Я в это время окончил аспирантуру и жил далеко от Москвы. О судьбе его я узнал много позднее. Вообще-то, по неписаным законам тех времен, ему буквально "на роду было написано" сидеть за решеткой. Его дед — Юлий Айхенвальд, известный литературный критик, был выслан в 1922 году из РСФСР и проходил по разряду "белоэмигрантов". Тем самым ответ на сакраментальный вопрос о родственниках за границей мог огорчить отдел кадров. Еще к большим огорчениям кадровиков и "особистов" вел пункт анкеты, которую заполнял Юра, где предлагалось сообщить о репрессированных членах семьи. Его отец — Александр Айхенвальд, экономист, который принадлежал к числу так называемых "бухаринских мальчиков", был расстрелян как "враг народа" в Орле в 1941 году. И.В. Сталин помянул его недобрым словом в Кратком курсе истории ВКП(б).
Я не раз встречался с Юрием Айхенвальдом, но содержания наших бесед не помню. Были мы, конечно, "на ты", но не более. Встретился я с ним снова, по-видимому, в году 58-м или 59-м у общих друзей. Опять не помню деталей этой встречи, но осталось в памяти прочитанное им стихотворение. Мы просили повторить еще раз. Мне удалось его запомнить. На протяжении многих лет оно не публиковалось, но я не раз читал его и про себя, и вслух, поскольку оно не могло никого оставить равнодушным. Итак — "Гамлет в 1937 году".

Любит прыжки,
Потому что безумный
Плясун на канате
Ненавидит
Времен пресловутую связь.
— Датский принц!
Вашу шляпу и шпагу!
Копайте!
Ибо Дания ваша
Без боя сдалась.

И распались кружки,
Раздобрели дружки,
Потому что история
Любит прыжки.
— По грошу
Положите в церковные кружки!
Помолитесь
За целые ваши горшки
Божьей Матери-Деве,
Пречистой старушке!
А Вы слышали песни
Соловьев в Соловках?
— Ну-ка, выстройся, плесень,
С кайлами в руках!
Ты, очкастый, чего невнимателен’
Исключаешься ты
Из рабочей семьи,
И катись ты с земли
К Божьей Матери!

И распались кружки,
Раздружились дружки,
Потому что история

Датским принцем
Нельзя называться без Дании.
Вот земля и лопата —
Ваше "быть иль не быть".
Датский принц,
Что нелепей, смешнее, бездарнее,
Чем о званье, призванье своем
Не забыть!?

Датский принц
Удаляется в смутные дебри.
Он лежит,
Умирает на призрачной койке
Он молчит,
С королевским достоинством терпит
И, конечно, заплатит
За все неустойки.

А в квартире
Кончалось счастливое детство:
Образованный мальчик,
Из хорошей семьи.
И за что-то ему
Перешло, как наследство,
Званье Датского Принца,
Короля
Без земли.

Больше нам не довелось повидаться. Один раз я говорил с ним по телефону, и он продиктовал еще одно стихотворение из числа тех, которые он читал нам почти сорок лет назад (я его поместил в предыдущем рассказе). Знаю, что он перевел для постановки в театре "Современник" "Сирано" Э. Ростана. Говорили, что его перевод оказался лучше, чем классический, принадлежавший перу Т.Л. Щепкиной-Куперник.
"Датский принц"... Много лет назад я побывал в Дании. Был я там в качестве туриста.
Турист — это человек, который перманентно недоволен своим вниманием (опять проглядел что-то интересное!), своими знаниями (об этом надо было кое-что знать заранее, тогда было бы вдвое интереснее!) и, главным образом, своей памятью (только бы не забыть, только бы запомнить!). Потому что едва ли не самое важное в этом положении не увидеть или услышать нечто, а суметь об этом вспомнить, когда уляжется сумятица впечатлений. И здесь хороши все мнемонические средства: от неизменного блокнота до узелков на платке.
Не забыть, запомнить этих двух людей в черном, в высоких цилиндрах, которые, как выяснилось, оказались городскими... трубочистами! Не забыть, запомнить эту старуху на велосипеде, у заднего колеса которого, как привязанный, бежит чуть ли не через весь город белый пудель! Не забыть, запомнить рослых гвардейцев в мундирах XVIII столетия, невозмутимо несущих караул у королевского дворца! И, уж конечно, не забыть "Русалочку", какой она предстала прямо передо мной в вечерний час, — прелестным порождением андерсеновской фантазии, материализовавшимся у пустынной набережной Копенгагена.
О "Русалочке" я вспомнил не случайно. Но раньше, чем сказать о ней, память — без всяких записных книжек и узелков на платке — возвращает меня в маленькую квартирку на Нюборсвал, где жила очень милая семья молодоженов, со столь распространенной в Дании фамилией Ларсены. Там, в компании молодежи, я провел чудесный вечер. Да, конечно, ужинали в тесной столовой, где на столе горели традиционные свечи и стояли белые астры (друзей здесь встречали живыми цветами и живым огнем), да, конечно, танцевали (в спальне, на протертом ковре) и спорили, говорили, говорили...
Разговор зашел о "Русалочке". Я спросил, поймали ли тех негодяев, которые отпилили и украли голову у статуи. Нет, не поймали, — последовал ответ, — но голова, как вы видели, на месте. Новая голова.
— Ах, — задумчиво сказала хозяйка дома, — кто знает, чем набита новая голова Русалочки! Сейчас не XIX век.
Я задумался. Та, "первая русалочка", быть может, думала не о нравственных проблемах датской молодежи, не о взаимоотношениях принцессы с премьером страны Крагом, а о давней и темной истории этой маленькой прибалтийской земли. Может быть, в ее голове тогда проносились видения: вот "Гамлета как воина на катафалк несут четыре капитана". Вот "Офелия как нимфа обращает" свои святые молитвы к тому, кто ее погубил. Кто знает, о чем Русалочка могла думать под постоянный рокот морского прибоя.
Сем лет назад Юрия Айхенвальда не стало... Незадолго до своей кончины, как рассказывала мне его вдова, Валерия Михайловна, "датский принц" побывал в Дании. Возможно, он постоял, глядя на приветливое темное море, среди серых камней мрачного средневекового замка, владельцем которого был сын ютландского короля принц Амлет (у В. Шекспира — Гамлет). О чем думал Юрий, что вспоминал? "Дания", которую он получил в наследство, некогда без боя сдалась. Выстоит ли она в новые времена или вновь утратит свободу? Кто ответит на вечный вопрос "Быть или не быть?".
История любит не только "прыжки", но и парадоксы. Юрий был к ним чувствителен. Его богатая фантазия рождала неожиданные сюжеты. В ссылке он познакомился с девушкой по имени Валерия и полюбил ее. Они стали мужем и женой. Ее отца, старшего майора Госбезопасности, как и Александра Айхенвальда, расстреляли в те же фатальные годы. Эти времена уравняли их судьбы. Вдова поэта рассказывала мне, что Юра иногда говорил: "А кто знает, может быть, твой отец (видный чекист) вел дело моего отца, и, может быть, по его заключению Айнхенвальда-старшего расстреляли?"... Долгие годы эту "гипотезу" супруги проверить не могли. И только когда удалось познакомиться со следственным делом Александра Айхенвальда, стало ясно, что отец его жены к этому не имел никакого отношения.

Опасный жанр

У каждого, кто участвовал в наших частых литературных посиделках на факультете, был свой излюбленный жанр. При этом все (кроме меня) предпочитали лирику, однако она входила, если можно так сказать, в "обязательный ассортимент". Лева Геллерштейн поэтически прощался с былым увлечением мистическим символизмом:

Я тоже ждал Прекрасной дамы
В багровой тусклости лампад,
Я бился о решетки храма,
Моля бессмысленно, упрямо,
Чтоб дивный "соловьиный сад"
Вдруг отдал мне зарытый клад…
Напрасно! Повернув назад,
Я, пораженный, встретил прямо
Мне посланный спокойный взгляд.
И хлынул буйный водопад
Червонным звоном жизни самой.
Так смыт был золотым потоком
Туманный мир, рожденный Блоком

"Золотой поток" лирики молодых дарований буквально хлестал на наших вечерах самодеятельности. Повторю, лирические вирши — такой же неустранимый атрибут юности, как и склонность к воспоминаниям в старости.
Что же касается индивидуальных предпочтений, то тут было величайшее многообразие. Один мой однокурсник "специализировался" на сатирических портретах отрицательных типажей ("бюрократ", "подхалим", "спекулянт" и т.д.), другой строчил фронтовую прозу в духе Хемингуэя. Еще один поражал друзей сатирической откровенностью: "На свет я родился в то время как папа, служа в губпродкоме, порядочно хапал, но, с детства ученый тащить безвозбранно, я все еще честен... Как странно! Как странно!".
За собой я закрепил право работать в жанре литературной пародии. Только теперь осознаю, что конкретно меня на это подвигло.
Психология творчества — одна из наименее развитых отраслей науки.
Пусковой механизм, включающий творческий процесс, — это эмоциональный толчок, часто не до конца осознаваемый мотив, с которого все начинается. Вот отчего так трудно писать "по заказу" — нет тех эмоций, которые ведут и влекут к открытию в себе еще не познанного, но уже ощутимого едва ли не физически. Может, и не надо поддаваться этому "зуду" — не таким ли путем вырастают графоманы? Но, сознаюсь, не устоял.
Очевидно, это было так. В подвале Политехнического музея был вечер молодых поэтов. Мои литфаковцы, конечно, не упустили случая приобщиться к писательской поросли с Тверского бульвара...
Итак, сводчатые потолки. Комната переполнена. Юноша (помнится, это был Владлен Бахнов) читает стихи. Он взялся продолжить знаменитую поэму Иосифа Уткина "О рыжем Мотэле"... Герой поэмы на фронте, он воюет с гитлеровцами, он наш современник. Здорово! Поэту аплодируют. Встает Семен Гудзенко, быстрый в движениях, на груди две очень длинные орденские планки. Нет, он не в восторге от поэмы:
— Чего же хорошего в подражании? У нас в ИФЛИ, — в голосе звучит гордость за свой ставший легендарным институт, — каждый мог писать под кого угодно: хочешь — под Маяковского, хочешь — под Сельвинского, хочешь — под Тихонова. Так ведь не писали же! Свой голос надо пробовать!".
Семен Гудзенко. Статный, ладный... Был он старше меня года на два. Трудно тогда было поверить, что он вскоре напишет: "Мы не от старости умрем — от старых ран умрем". Так оно, однако, и случилось через несколько лет.
Вокруг него после окончания вечера была толпа студентов. На вопросы он отвечал скупо, неохотно. Я протиснулся вперед и спросил:
— Ты сказал подражать в поэзии не дело? А как быть с пародиями — они-то зачем?
Он явно разозлился — уж очень неуместным ему показался вопрос. Однако, быстро оглядев меня, и по некоторым понятным для фронтовика приметам опознав во мне недавнего солдата, сказал:
— Ты, браток, чушь городишь! Что за вопрос? Пародия — жанр уважаемый. Я за одного пародиста Архангельского пять оригинальных поэтов не пожалел бы отдать, — впрочем их имен он не назвал, — пародия позволяет схватить особую стилистику писателя. Это требует умного анализа, проникновения в лабораторию творчества. А смех, который пародист вызывает — это акцент, привлекающий внимание читателя к поэту. Я был бы рад, чтобы меня пародировали. Это означало бы, что у меня есть то, чего нет у других.
Фактически Семен Гудзенко меня благословил на написание пародий, сам об этом не подозревая.
Вернувшись домой, я, не откладывая, засел за сочинительство. Вполне понятно, что первой моей "жертвой" стал все тот же Иосиф Уткин.
Тут я должен принести извинения читателям. Я уже в солидном возрасте и, вероятно, ныне сюжет для пародий выбрал бы более благопристойный. Но тогда мне было двадцать два года. Какую особую благопристойность можно было ждать от юности, раскованной и, скажу "высоким штилем", готовой пройти по жердочке приличий над пропастью нескромности? Одним словом, сюжет был избран весьма фривольный. Увы, но это так.
Я как раз только что прочел "Восстание ангелов" Анатоля Франса и оттуда выбрал фразу: "Как приятно сжимать тебя так! Кажется, что у тебя вовсе нет костей!".
Вот как этот пассаж прозвучал бы у разных писателей. Я выбрал тех, кто имел свой неповторимый литературный голос: Маяковского, Багрицкого, Тынянова, Уткина, Пастернака, Симонова и других.
Не думаю, что надо уж слишком обильно цитировать того самого юнца, позволившего себе пародировать выдающихся писателей. Чем это для меня кончилось? Об этом будет сказано далее...
Итак, возвратимся к фразе из романа Анатоля Франса. Я попытался представить себе, как бы об этом написал вдохновивший Владлена Бахнова поэт Иосиф Уткин:

Жизнь — одна минутка, где в секунду год.
Мотэле — это ж не шутка! — двадцать второй идет.
И это должно случиться (как ни держи фасон),
Но в женщину или девицу ты-таки будешь влюблен.
И он влюбился страстно — платил за Цилю в кино!
И вскоре выдавил фразу: "Будьте моей женой!"
Женой так женой! Представьте, Мотэле свадьбу играл
И что же? Себе на горе! Ночью вышел скандал.
Жена расплылась, как тина, обиженно вопия:
Что ты сделал с периной?! Я же! … Вот она я!...

Обращение к прозе замечательного писателя Юрия Тынянова — автора книг "Кюхля" и "Смерть Вазир-Мухтара" породило такие строчки:
"Грибоедов сел на пеструю тахту. Цвет был нагл — это он определил сразу. А хозяйка? Улыбалась неопределенно, качала ножкой, обутой изящно. Молчала. Задумался. Вспомнился Туркманчайский трактат — и тогда неудача. Впрочем... он дипломат. Вазир-Мухтар — говорят на Тегеранском базаре, но он ценит стратегию. Диспозиция, как у Паскевича: глубокий обход и части соединились. После победы благожелательное спокойствие и немного усталость. Почему-то вспомнилась лысина Фаддея Булгарина. Улыбнулся спокойно, философически. Повернувшись набок, задел соседку. Локоть ушел наполовину, как в тесто. Костей не было. Эх, Рассея!".
На вечере студенческой самодеятельности я рискнул прочитать эту и некоторые другие пародии. Принимали их хорошо — все-таки это был литературный факультет. Стилистика стихов и прозы, которая моделировалась пародиями, была более чем известна.
Однако без неприятностей не обошлось. Последним в моем выступлении было обращение к творчеству Владимира Маяковского:

Похоть в глазах
кружит
карусель
Сердце набатное,
стихло бы!
А тело размякло
И стало кисель
Возьми
и ложкой выхлебай!

Я еще упивался поощрительными аплодисментами, когда ко мне подошел однокурсник, распорядитель вечера, и встревожено сообщил, что со мной хочет поговорить Усов. Это был преподаватель с кафедры истории партии, который "пас", точнее, курировал литфак по поручению парткома института. Я вышел за ним в коридор.
- Это хорошо, — сказал наш наставник, — самодеятельность, стихи и песенки разные. Но Вы, вероятно, забыли, что сказал товарищ Сталин о Маяковском. Помните?
Я заученно отчеканил:
- Маяковский был и остался величайшим поэтом нашей эпохи!
- Вот видите! Вы это помните. Так зачем же его перекривлять? Прочитали бы что-нибудь из "Хорошо!" или "Во весь голос" — декламировать Вы же можете. А то какие-то хаханьки. Несерьезно это. И почему Вы всякие непристойности этого, как его, Анатолия Франса, выбрали? Что, других настоящих писателей во Франции не было? Вот, например, Дюма, Гюго...
Он наморщил лоб, вспоминая фамилии французских писателей. Судя по паузе, он, вероятно, хотел назвать Мопассана, но поостерегся. Наконец, его осенило: "Бальзака взяли бы. Его Маркс хвалил". Тут он окончательно запутался — получалось, что он советует мне "передразнивать" писателя, одобренного классиком марксизма. Посему назидание он закончил словами: "Я думаю, с Вами поговорят на партбюро литфака".
Почему-то со мной не поговорили, и таким образом мне не пришлось расплачиваться за приверженность к подозрительному, "опасному" жанру.
Как бы то ни было, но охоту к написанию пародий у меня, очевидно, отбили. Лет, примерно, 25—30 я к ним не обращался. Однако где-то в середине 70-х годов у меня возникла потребность в их возвращении в мое неформальное творчество, и не было рядом никого, способного остановить эти поползновения.
В одной из зарубежных поездок я, вернувшись с заседания в свой гостиничный номер, включил телевизор. На экране был мультипликат рекламного свойства. По-видимому, какая-то обувная фирма рекламировала свою продукцию с помощью шуточного пересказа истории Золушки, потерявшей на балу свой изящный башмачок. Делать было нечего, Спать не хотелось. Я подошел к окну. Через улицу высилась темная в этот поздний час громада театра "Одеон" Цепочки автомобильных огней заворачивали за угол в строну Люксембургского сада Я присел к столу и написал, как мне тогда казалось, последнюю в моей жизни пародию. На этот раз не в стихах, а в форме литературного сценария для телевизионного рекламного фильма.
Возьму на себя смелость привести ее в этой главе.
КОЗЛИНЫЕ СТРАСТИ
Поп-музыка. Наплывом — крыльцо бабушкиного дома. На крыльце бабушка, секс-бомба — 27—29 лет (размеры: 90—60—90). Пантомимой показывает, что козлику не следует идти в лес — там волки. Козлик упрямо трясет мушкетерской бородкой — ему не страшен серый волк (музыкальные реминисценции из диснеевского фильма). И ему надоела бабушка; В лесу он найдет кого-нибудь помоложе. Уходит. Крупным планом обтянутый серыми джинсами зад козлика. Камера надолго задерживается на ярлыке "Леви-Страус" и затем снова возвращается к бабушкиному двухэтажному особняку, который теперь полностью вмещается в кадр. За кадром бархатный баритон:
- Неплохая у старухи лачуга... Шестнадцать комнат, восемь ванных, винный погреб, бар, подземный гараж на три машины. Точно такой же дом, всего за 750 тысяч долларов построит для вас фирма "Бразерс энд систерс Мартинс".
Козлик, пританцовывая на дорожке, достает пачку сигарет. Крупным планом обертка "Кэмэл". Стоп-кадр. За кадром бархатный баритон:
- Даже козлу понятно, что курить надо "Кэмэл" — лучшие сигареты в мире — гарантированное продление жизни!
Снова крыльцо бабушкиного дома. Бабушка что-то объясняет свирепому серому волку в красной турецкой феске, мстительно ухмыляясь, показывает на удаляющегося беззаботного козлика.
Козлик галопирует по лесу (тревожная нота скрипки). Появляются пять вооруженных до зубов волков. Приемы карате, джиу-джитсу, мелькают ножи. На протяжении десяти минут экранного времени козлика разделывают как в мясной лавке. Остаются рожки да ножки и (крупным планом) целехонькие джинсы "Леви-Страус".
- Опоздал козел застраховать свою жизнь в компании "Скаундрэл энд скаундрэл". Остались бедные козлята без цента", — скорбит бархатный баритон.
Снова бабушкино крыльцо. Бабушка обнимает другого козла в синих джинсах "Леви-Страус" (ярлык — крупным планом). Но к дому уже подходит шериф со звездой и кольтом. За ним — в наручниках пять волков. Они несут вещественные доказательства преступления бабушки — рожки да ножки серого козлика.
Наплывом — титры: КОНЕЦ.
Когда поздним вечером в пустом гостиничном номере рождалась пародия, я, разумеется, не предполагал, что она может когда-нибудь пригодиться для практического использования в рекламных целях. До перехода к рыночной экономике оставалось 20—25 лет. И реклама тогда еще не шагнула на наши телеэкраны. Поэтому телевизионное шоу "Козлиные страсти" я безвозмездно предлагаю как образец "чистого искусства" в рекламном деле.
Согласитесь, уважаемые читатели, что драматическая история козлика более доходчива для зрителя, чем бесконечно повторяющиеся объяснения о жевательной резинке "Дирол с ксилитом" (без сахара), предохраняющей ваши зубы от кариеса.
===================


Понравилось? Поделитесь хорошей ссылкой в социальных сетях:



Новости
25 мая 2016
Тодосийчук, А. В. Науке нужны кадры и спрос на инновации

О финансировании науки

подробнее

06 мая 2016
Арест, Михаил. Проблемы математического образования 21 века

Вызовы нового времени и математика в школе

подробнее

26 апреля 2016
Ян Амос Коменский. Матетика, т. е. наука учения. Окончание

Окончание трактата Яна Амоса Коменского «Матетика»

подробнее

17 февраля 2016
Ян Амос Коменский. Матетика, т. е. наука учения

Деятельность учения сопровождает деятельность преподавания, и работе учителя соответствует работа учеников. Теоретически и практически это впервые показал Ян Амос Коменский, развивавший МАТЕТИКУ, науку учения, наряду с ДИДАКТИКОЙ, наукой преподавания.  
 
Трактат Коменского «Матетика, то есть наука учения» недавно был переведён на русский язык под редакцией академика РАН и РАО Алексея Львовича Семёнова.

подробнее

17 января 2016
И. М. Фейгенберг. Пути-дороги

Автобиографическая статья выдающегося психолога и педагога Иосифа Моисеевича Фейгенберга (1922-2016)

подробнее

Все новости

Подписка на новости сайта:



Читать в Яндекс.Ленте

Читать в Google Reader


Найдите нас в соцсетях
Facebook
ВКонтакте
Twitter